И больше ничего не говорили. Дети еще не знали, откуда она могла взяться – это же не конфета, а соль.
Священник недоуменно пожал плечами. Потом закрылся в своей комнате и на всякий случай помолился о том, кто потерял, или рассыпал, или выплакал эту белую соль.
Шли последние дни Страстной недели.
В темном подъезде Степан Игнатьевич споткнулся о что-то мягкое. Оно сказало:
- Ой! — детским слабеньким голоском, и рядом что-то знакомо, мирно зарычало. Степан Игнатьевич чиркнул спичкой и увидел очень грязного Оранжа, а на нем, свернувшись калачиком, лежала та самая девочка. А на ней спала кошка Светка. Получилась такая пирамида, как в цирке. Как они все поместились?
- Откуда ты знал? — спросил измученный переживаниями хозяин своего пса и взял на руки сначала его, потом девочку и прижал их к сердцу, а Светка сделала почетное кольцо вокруг его ног.
Даже в такой темной подъездной темноте Степан Игнатьевич увидел, какое худенькое и неумытое у девочки личико. И в сердце человека, или в его душе, в общем, у него внутри, как будто неожиданно родилось, или раскрылось что-то долгожданное и знакомое с детства. Как младенец или цветок. Как будто проросло семечко из карамели или меда или рассыпался целый мешок сахарной ваты. Там что-то дышало, пело, молило и болело. Может быть, это душа опять родилась? Или жалость к одинокому ребенку? Откуда он знал, что этот человечек одинок?
Он открыл дверь ключом, зашел в свой темный дом и зажег свечу. Чтобы получше рассмотреть девочку, он стал на колени, прищурился, и посадил девочку на свой цирковой сундук. Куфор приветливо-нежно скрипнул. Девочка прижимала к себе какие-то игрушки. Оранж тоже запрыгнул на куфор и лизнул хозяина в лицо.
- Я прошто жамержла и грелашь об Тужика… — тихо сказала девочка, выглянув из-за чумазого голубого меха. По дороге до дома у нее выпало целых два молочных зуба, что очень испортило дикцию. Девочка смутилась и принялась кусать ноготь своего маленького большого пальца.
- Ты чья? — Спросил бывший старый клоун.
- Не жнаю… — она подняла худые плечики и вздохнула, — только одна. Божия.
Какое-то чудо: ну разве бывают такие одинокие дети? А почему бывают одинокие взрослые, а детей таких быть не может? Может.
- А мама где?
- А где мама? — повторила девочка голосом эха и перестала кусать ногти. — Это тапотьки ее… Она теперь, мозет, на луне где-нибудь, в раю зивет. И дядя Ботька там.
- Кто-кто?
- Дядя Ботька. Бомс. Он шпит под обломками дома. Я его боялашь, а чеперь залею. У него был ястик иришок!
Она посмотрела на окно и спросила:
- А где твоя мама?
- Моя? Наверно, в раю? — Степан Игнатьевич ответил вопросом.
- Так ты один? Бе-едный дедуфка… — Сказала девочка и погладила клоуна по голове. — Они в черкви ешть. И моя мама, и твоя мама, и дядя Ботька, и дяди Ботькина мама… Жавтра в черкви швечки поштавим жа них вмеште. Их мозно брать, школько хочешь. Мы ш мамой титали книфки, и горела шветя. А я воровала швети, а это грех. Маму шлушаться надо… Она меня утила титать. Я буквы жнаю: а, б, в, г, д…
Оранж виновато улыбнулся и вильнул хвостом. Он не смог спасти книжки.
А Степан игнатьевич удивился и обрадовался, как будто девочка открыла ему какой-то его секрет или забытую тайну.
Степан Игнатьевич не стал мучить усталую девочку разговорами и расспросами. Он налил в ванну горячей воды, выкупал ее, расчесал ей волосы и заплел косички. Потом достал с антресоли теплое одеяло и укутал в него девочку. И покормил ее куском белого хлеба с сыром и кружкой горячего сладкого кипятка.
- Я вкушно наелашь, — сказала девочка и уснула в одеяле у него на руках, прижимая к щеке мамины тапки.
Восковые свечи горели в банке: одна, вторая… пятая… восьмая — между Степаном-Тёпой и бумажной иконкой.