— Инвалидка, инвалидка! А бабушка твоя — шамашедшая, весь поселок веселится!
Я вырвала у нее из рук свою любимую бедняжку и готовилась сказать речь о том, что больных надо жалеть, а за бабушку я никогда не прощу, но не успела.
— Чтоб ты сдохла! Ты и твоя бабка шамашедшая! — взвизгнула Ира и плюнула на меня, прямо в уточку на песочнике.
И тут прибежал Вока, взобрался на дерево и стал швырять в девочек зеленые груши. Снежок ринулся за ним, цепляясь за ствол когтями. Таня заплакала, Лариса спряталась за Иру.
— Ты с ним дружишь? С этим? Он же дурак! Дурак! — кричала Ира, убегая.
— Сама дура! — кричала я, помогая Воке в справедливой борьбе.— Он как раз умный, а вы все — дуры!
— А ты — уродка, как и этот, и кукла твоя уродская! Сдохните, уроды!
Вот такой была моя дружба с девочками. Само собой, она не приносила мне радости.
Что знал Вока о жизни? Что в лесу его любят сосны, ели, папоротник, земляника с черникой, грибы, белочки, птицы — больше, чем люди. Да, они любили его, и любовь эта была взаимной. В яме, которая, по утверждению соседа Афанасьича, осталась от бывшего здесь когда-то моря, жили ящерицы. В эту яму среди леса, глубокую, с белым тонким песком на дне, мы прыгали с разбегу. Я здесь поверила, что из песка можно делать стекло — именно из такого: он светился на солнце и принимал цвет неба. Вока садился в песок, и ящерицы бегали по нему, как по какой-нибудь коряге. Как я ни притворялась корягой, как ни старалась их переманить, мне это не удавалось. Лишь однажды успела ухватить ящерицу за хвост и в ужасе поняла: оторвала! Хвост! Жизнь во мне забилась в самый тесный уголок, перед глазами стояло: ящерица бежит, убегает, хвост в руке... А-а-а... К счастью, мне тем же вечером бабушка с Афанасьичем растолковали, что ящерицы так спасаются от врагов. От Воки же они не спасались — вот что интересно. Считали своим?
Березы его интересовали больше других деревьев. Он рассматривал их белую кожу и смеялся. Возможно, он разговаривал с растениями. Улыбался цветам, обнимал деревья, что-то шептал, бормотал, прикладывал ухо к стволам и стеблям. Старый шершавый дуб обнять было невозможно, и Вока залезал в его дупло и сидел там, как совенок, прислушиваясь к каким-то скрытым кровотокам древнего древа. Да были ли там эти кровотоки? Листва на нем засохла, желуди не завязались. Он то ли был на пути к умиранию, то ли уже умер.
— Вока, хватит! Мне страшно! Пойдем домой! — умоляла я, боясь его потустороннего взгляда.
Вока мог сидеть в дубе часами, и лицо его при этом было строгим и важным. Может, он сам себя представлял дубом? К сожалению, объяснить этого он не умел.
Когда я стала взрослой, узнала, что жил на белом свете святой Тихон Калужский, который поселился в дубе. Что их тянуло в дубы, старого и малого? Почему они обмирали внутри дерева и не хотели выходить в мир людей? Однажды я тоже залезла в дупло и испугалась глухоты, которая настигла меня в толстой коре и стволе, и откуда-то появилось ощущение скованности, тесного гроба. Я не могла оттуда выбраться, спотыкалась и скользила — и жестоко поцарапалась, окровавила свою нежную городскую кожу, убежала подальше, чтобы не возвращаться. А когда вернулась однажды, то есть случайно шла мимо, увидела: на дубе зеленые листочки. И я невольно подумала о том, что Вока его отогрел. А потом, когда уже Воку было не вернуть, в этот дуб попала молния и развалила его на два огромных деревянных тела... Не умея объяснить, в чем тут связь, я не могла не замечать, что она есть.
Я плохо загорала, а у Воки кожа была смуглая, как шляпка у боровика. Его семья с гигиеной совсем не дружила. Я же старательно по утрам побрякивала язычком умывальника во дворе нашего домика, из которого мы, оставив бабушку, переехали в город. Насыпала на щеточку зубного порошка, водила ею по молочной эмали, делала пену из пахучего земляничного мыла, до невозможности долго мучая его в ладошках...
Возвращали меня сюда родители только летом. Нам хорошо было с бабушкой, мы ходили по грибы и за травами, разговаривали на любые темы и друг друга ни в чем не стесняли. Я знала, почему бабушка не ест мои любимые ранетки: у нее были муж и дети, и они «сгинули на каторге», выжили только моя мама и бабушка.
— И похоронены там, где сейчас Зейское море,— рассказывала она.— И могилок не сыскать... А если я буду есть ранетки до Спаса, им в раю яблочка не дадут. Деткам моим.
Бабушка любила всех детей, даже этих глупых и злых девчонок. Она принимала мою дружбу с полунемым и странным мальчиком, и между ними была какая-то связь, которая до поры мне была непонятна.