«Был сирота, теперь — вечный холостяк»,— уныло думалось Рубинштейну.
Припомнилось житье в детском доме.
В каждом классе — старинный трофейный рояль, на полках — иные музыкальные инструменты. Было так заведено: когда в кабинет входил директор, все вставали, а директор указывал на одного из ребят: «Ну-ка?» Тот исполнял что-либо на инструменте, ему понятном. Игрывал и Петр Иванович на балалайке. И теперь, придя домой, он отстегнул пахнущий старой кожей футляр. Балалайка дружески блеснула надписью, выведенной на грифе каллиграфической рукой гравера: «П. И. Рубинштейну, выпускнику 5-го детского дома, на память о стране детства».
Он долго музицировал, окаменевшим взглядом устремившись в апрельский двор. «Адын палка, тры струна, я хазаин вса страна!» — слышался ему рыдающий хохот Валентины. Теперь он еще раз обиделся на нее — за балалайку, за радужное свое музыкальное детство. И понял, что вернее и роднее этой старенькой деревянной четрехструнной подружки на земле у него никого нет. Он вспомнил приемную маму Аню в белом платочке в мушку. Она всегда была старой, согнутой, работящей и слезливой. И ему стало жаль себя, сироту... Ах, был бы у него в детстве отец — разве стал бы Петр Иванович таким? Он бы, естественно, усвоил науку, которой не было в школьной программе — науку побеждать известно кого, женщину. А ему вот родную душу подавай — не ниже... Иной ухажер побил бабу, глядь — а она, касатка, и поняла: жизнь прекрасна и жених мил. А ему вот — цветочки, музыка, вздохи да ахи...
И снова он занемог: надвигалась зима, и случился грипп.
Так прошла и эта любовь.
Здоровый и все еще румяный, он все-таки не оставлял надежды жениться. Смутно представлялось ему лицо той женщины, которая назовет его мужем.
Дрейфуя сухой гриппозной пустыней, как перекати-поле, он бредил семьей. Лежа с температурой, проверял у своих мнимых детей уроки, лобызал усталую после работы жену, копошился в дачном огороде. Поэтому, когда выздоровел и впервые вышел на улицу, сам собой, как стебелек к солнцу, потянулся в знакомую семью Досовых — послушать лепет ребятни, поесть домашнего борща, взглянуть на альбомные фотографии счастливых людей. Начинался ясный май. На скамеечке сидела сердитая сваха Нина Игнатьевна. Она с презреньем бросила вдогонку:
— Петр Иваныч, дай ему деву на ночь! А поглядеть — так Рубя Рубей...
Он обернулся и хотел объясниться на этот счет, но махнул рукой и пошел к Досовым.
Николай Досов, сослуживец, увидав Петра Ивановича в распахнутое окно, закричал в направлении кухни:
— Любаша, ставь бутылку, молодожен пришел!
Петр Иванович сбивчиво объяснил, как и что произошло.
— Ну-ка, ну-ка, иди-ка сюда-ка...— повлек его Коля в темную каморку, называемую «кабинетом папы». Он извлек из-за полки бутылку темно-зеленого стекла. Запахло спиртом, которым на заводе промывают сложные приборы. «И он ворует у государства»,— грустно подумал Петр Иванович.
— И что, так и сказала — не любит? — «Бульбуль-буль... буль-буль-буль...» — заговорило в стаканах.— Слушай, а давай подадим на нее в суд!
Петр Иванович не употреблял, и Досов выпил за двоих.
— Да ладно тебе, в суд... Лучше найди мне невесту.
— Будет тебе невеста, держи! — Они хлопнули друг друга по рукам.— Мы им покажем... спиритус вини!
Теперь уже трудно вспомнить всех свах. Нелегко припомнить и всех невест Петра Ивановича. Но некоторых он долго не мог забыть.
Была невеста Лида, продавец продмага, вся в золотых украшениях, как неживая царица из саркофага. Она уточнила пределы заработка инженера-технолога и на дальнейшие отношения наложила табу. А Петру Ивановичу она очень понравилась. Он ей звонил и однажды дозвонился:
— Лида, давайте встретимся...
Она строго ответила:
— Прекратите рвать и метать. Пожалейте несчастные провода. Вы — рыцарь не моего романа,— и положила телефонную трубку.