А Кузя уже вонзал коготки в кримпленовые колена Рубинштейна, который с ужасом осознавал, что брюки-то не его — Досова!
Настю вскоре повысили из почтальонов в телеграфистки.
Алла Павловна была знаменательна тем, что на все у нее имелось свое мнение. Петр Иванович взахлеб рассказывал ей, каким он рос счастливым мальчиком в окружении друзей. Он мечтал вслух о том, что у них тоже будет ребятня и что это прекрасно, когда дети растут в семье, а не в детдоме...
— У меня другое мнение,— отвечала невеста.
— Ну как же, Аллочка? — чистосердечно удивлялся Петр Иванович.— Какое еще может быть другое мнение? Дети есть дети... Я люблю детей, хочу детей, что в этом плохого?..
— Не спорь,— перебивала Алла Павловна.— Это — мое мнение, и я им дорожу...
Он говорил о том, что розы — самые благородные цветы, а она:
— А у меня другое мнение.
Он утверждал, что вчера шел дождь, а она заявляла:
— Это был не дождь, а туман.
Он говорил, что он — Петр Иванович Рубинштейн, инженер-технолог крупного завода, небольшой начальник, белорус, беспартийный, холостой, но скоро женится, а она:
— У меня другое мнение.
Так и разошлись.
Скоро Настя принесла заказное письмо без запятых. Писала приемная мама:
«Я тебе сынок хочу отказать все свою пензию что собирала пятьсот рублей. Хотела достроить сенцы. Я слабая и скоро мое время. Они в тряпочке знаешь где за трюмо. А фатеру не обезсудь отказала детдому. На всем казенном я была с войны свою копеечку не потратила. Да и тебе спасибо кормишь. Так пусть сиротам будет можа кто будет жить. Летось скончался директор оставил у меня фагот. Помнишь какой у него был деревянай. Для тебя сынок. А Вове Мусорскому отказал барабан да в нем дыра. Директором теперь Васька Шуберт Бог ему помочь. Приедь хоть попрощаемся. А не поспеешь так закажи панихидку. Есть ли у тебя жена детки. А если есть какие...»
Защемило сердце. Он посмотрел на балалайку, притаившуюся за книжным шкафом, как на спасательный круг. Но теперь она показалась ему никчемной деревяшкой, разбитым корытом. Вечером он поехал в Калецк, но нянечку свою в живых уже не застал. Сходил в церковь, подал пятерку:
— Хочу заказать панихидку...
Старушка в теплом платке, подвязанном под мышками, все аккуратно записала, порасспросила, пожалела. Потом неожиданно цепко взяла за руку и повлекла в дальний угол храма. Туда, где благоухал кадильный дым и пели старушки девичьими голосами. Он, как теленок за маткой, безвольно, послушно потянулся за ней и стал там, где она указала. Священник, старенький, с белой бородой, как у Дедушки Мороза, простуженным голосом читал: «Приснопоминаемую Марию, приснопоминаемого Герасима, приснопоминаемую младенца Серафиму...» Петр Иванович от нахлынувших жалости и умиления расплакался, громко всхлипывал, никого не стесняясь. Его душа таяла, как горячая восковая свеча. Он припомнил сугубую бедность каморки его доброй мамы Веры, чистенькие занавески с вышитыми котиками и нотками по краю, себя, маленького, рассматривающего эту простую кайму... Выходя из храма, он остановился подле старушки-путеводительницы. Развязал аккуратно скрученную тряпочку в мушку, подрагивающими пальцами всю стопочку красненьких уложил на священные книги:
— Поминайте присно... Маму мою... Веру Федоровну...
«Теперь пора уж мне жениться. Кто бы ни была,— с такой мыслью возвращался от родной могилы в последнем вагоне пригородной электрички.— Совсем я один...»
Была еще Катя, бездомная лимитчица, но ей требовался фиктивный брак.
— Мне же нужен эффективный, Катя,— горько шутил Рубинштейн.
— Ну хорошо...— соглашалась Катя.— Но без детей, ладно? — преданно-заискивающе глядела она в глаза.
— Нет, без детей — нет,— не соглашался Петр Иванович.— Дети в семье — главное.